[ Главная ] [ Содержание ]
|
Адрес редакции: 650099, г. Кемерово, пр. Советский, 40 Тел.: (3842)-36-85-22 E- mail: sprkem@mail.ru
Гл. редактор: Владимир Куропатов
Редколлегия: Валерий Зубарев, Геннадий Косточаков, Мэри Кушникова, Борис Рахманов, Вячеслав Тогулев, Зинаида Чигарёва
|
Писателю А. Н. Волошину 90 лет К
90-летнему юбилею Александра Волошина наш земляк Алексей Косарь,
уже давно проживающий в Одессе, прислал нам предложенный ниже
очерк. Ему 83 года. Занимается литературным творчеством более
60 лет. Его произведения печатаются с 1941 года. Изданы сборники
стихов и прозы, а в Новосибирске и Киеве созданы по его сценариям
четыре кинофильма. Подготовлены к печати несколько книг, написанных
после кругосветных путешествий и посещения свыше 80 стран. Инвалид
Великой Отечественной войны, он награжден многими правительственными
медалями и орденами, в том числе в 2002 году — орденом «За
мужество». Вторично избран руководителем Одесской территориальной
организации Союза журналистов Украины. Регулярно поддерживает
творческую связь с Кузбассом, где проработал 20 лет и продолжает
публиковаться в местных изданиях 10
июля 2002 года, Кемерово Алексей Косарь Неповторимые встречиСтраница 1 из 3 Любая встреча с любым человеком оставляет след в нашем сознании. Даже если мы считаем ее ничего не значащей, пустяковой, случайной, никчемной, мимолетной. Встретился, поговорил, расстался и… забыл. Но это только кажется: забыл. Ничто не учит, не воспитывает нас так впечатляюще ярко, как встреча с человеком. И тем более, если этот человек близок нам духовно. Даже если встреча и не предусматривалась заранее, а произошла на первый взгляд неожиданно, внезапно. Последствия такой встречи не переоценить. Всякая новая встреча обрисовывает еще четче не только нашего собеседника, но и нас самих, высвечивая каким-то волшебным всепроникающим лучом наши мысли, желания, до самых затаенных. Возникает то, широко распространенное теоретически, но, к сожалению, редко встречаемое на практике состояние, о котором в обиходе говорят: «Мы понимаем друг друга с намека, с полуслова». Что же можно сказать о неисчислимых встречах с Александром Волошиным, подаренных мне судьбой за добрых полтора десятка лет близкого с ним знакомства? Причем, не в расцвете его славы и популярности. Тогда вокруг него вились, словно тучи надоедливых однообразно гудящих комаров перед грозой, сонмища всевозможных льстецов-прихлебателей. Нет! Не тогда!.. И это очень важно. Добрых полтора десятка лет нашего близкого с Александром знакомства в начале его самого трудного творческого пути. (Позже, спустя двадцать лет работы после госпиталя в Сибири, я вынужден был, чтобы не остаться без ног, обмороженных на войне, — облитерирующий эндартериит — переехать на Юг). Опуская подробности — для них не хватит и целой книги — выделю главное: каждая встреча открывала еще одну грань в его сложном, противоречивом, сильном характере. Естественно, поначалу противоречивость не бросалась в глаза. Ее полностью заслоняли обаятельная доброжелательность, постоянная доступность, особенно близкая мне восторженность и, конечно же, щедрое гостеприимство. Последнее может показаться кому-нибудь надуманным, даже смешным. Достаточно вспомнить, какими нищими были мы в первые годы послевоенного разора. Особенно газетчики и начинающие литераторы. Те из них, кто, кроме минимальной зарплаты и ограниченного до ничтожного предела копеечного гонорара, ничего не имели. А на поклон к местным богачам — торговцам и мошенникам — не шли. Из принципа! Чтобы оставаться независимыми в своем выборе, кого хвалить, кого высмеивать. Хотя кажущуюся независимость выбора постоянно держали за горло власть предержащие. Очень часто приходилось писать не по велению души, а по указанию сверху, чаще всего — из обкома партии, если говорить о нашей газете. (И не верьте храбрым хвастунишкам, кто, удрав за границу, ради саморекламы готов на полном серьезе — благо, доверчивых еще предостаточно, — похваляться своей былой в то время независимостью!) Как тут не вспомнить вроде легкомысленную (по крайней мере, на словах, — не раз прилюдно гордилась своими женскими, истинными или придуманными, победами над запросто привороженными достойными мужчинами) Дору Борисовну, нашу сотрудницу, москвичку в расцвете «неотразимой» красоты. Ласково улыбаясь, она могла сесть напротив меня, положить на мой письменный стол свой пышный бюст и, заглядывая в глаза, неожиданной шуткой заставить меня, недавнего солдата, побагроветь от смущения: — Неужели вам, Алешенька, никогда не хочется меня?! Все поэты так любят хорошеньких женщин!.. Ее перебивал из-за соседнего стола мой начальник: — Как вам не стыдно, Дора Борисовна? Вы же годитесь Алеше в матери! — А я и люблю его по-матерински, — продолжала шутить Дора Борисовна, мельком взглянув на Виктора Львовича. И вот она-то, всегда безупречно нарядная, носила штопаную-перештопанную одеженку (другой-то не купишь!). Однако Дора Борисовна ни за что не захотела принять подарок — отрез на платье — от растроганного ее очерками директора эвакуированного из Украины в Кемерово электромеханического завода. Даже слушать о подарке не захотела. Вот так!.. — Как же после его подарка смогу я завтра критиковать дарителя?! — не на шутку рассердилась Дора Борисовна, слушая упреки Виктора Львовича. Его меньше всего волновала газетная этика: — Дура ты, Дора! Не взяла такого ценного подарка… — Да я лучше буду нищей, — продолжала горячиться уязвленная литсотрудница, — но свободной. Независимой. Особенно от начальства!.. — Слова, слова! — беспощадно смеялся мой начальник. — Надо пользоваться возможностями профессии на всю катушку, — донимал он собеседницу, не то в шутку, не то всерьез. И, помрачнев, добавлял уже для меня: — Никогда не забывай, Алеша, беспощадную истину: газета выжмет тебя, как лимон. И когда ты станешь ей не нужен, выбросит на помойку!.. Виктор Львович окинул грустным взглядом гору исписанных, исчерканных бумаг на моем столе, которые предстояло мне «перелопатить». А уж ему-то было видней. Всю жизнь прослужил Касперович газетчиком. А здесь, в Кемерово, еще и в двух лицах — «промышленником» и способным фельетонистом по совместительству. Ему даже присудили высший приз всесоюзного конкурса фельетонистов, проведенного главной газетой страны «Правдой». Но у талантливого журналиста — ни копейки за душой. И ничегошеньки в его нищей квартирке в старом предназначенном на слом доме по Притомской набережной, кроме затурканной жизнью жены и полуголых полуголодных ребятишек. К великому сожалению, не он один, Касперович, такой бедолага. Уж чем-чем, а достатком газетчику не похвалиться. И тогда, в послевоенном разоре. И сейчас. Хотя с той поры минуло не год и не два, а полвека. Могу засвидетельствовать сей позорнейший факт, как старейший журналист, — ведь мне довелось проработать в местных и центральных газетах более шестидесяти лет. А между тем речь идет о журналисте — незаменимом солдате невидимого фронта самой изнурительной борьбы — идеологической. Там — что бы ни болтали «безидейщики» — на идеологическом фронте, ни на минуту не утихают ожесточеннейшие сражения, конца которым никто не предскажет. И только хитрые притворщики, либо круглые идиоты твердят о человеческом обществе без идеологии, хотя такого общества нет даже в фантастических сказаниях. Это тем более касается прессы, радио, телевидения, литературы и искусства. Знать, не зря за рубежом (я объехал восемьдесят с лишним стран и сам видел то, о чем говорю) труд журналиста и литератора ценится во сто крат дороже, чем у нас. Так было и в Советском Союзе, так осталось и после его неразумного раздрая. Нищенство начинающихТаким же «богатым» был и Волошин, когда мы встретились с ним впервые у него дома в Сталинске. Полупустая комната. Старенькая железная кровать. Два обшарпанных примитивных стула возле еще довоенной тумбочки. Ни письменного стола. Ни малейшего намека на убранство. Кивком головы поздоровалась со мной светловолосая красивая сердито-неразговорчивая жена Александра. До гостей ли ей, когда нечем накормить мужа и сына? Не говоря уже о себе. «Извините!» — и ушла на кухню. Минут через пять и мы с Александром, явно смущенные таким приемом, прихватив с собой по пути невозмутимого черноглазого красавца Николая Николаевича, второго собкора нашей газеты по этому, самому большому в Кузбассе городу, торопливо сбежали вниз по гулкой лестнице дома и зашагали прямо на… базар. Там, недолго думая, Волошин за свои редчайшие тогда часы швейцарской марки (показывали время, день, число и год!) — подарок фронтового командира минеров — выменял у спекулянтов бутылку самодельного подозрительного напитка и один соленый огурец. На веселом ласковом солнышке под забором заброшенной стройки отметили мы наше знакомство. О чем говорят в таких случаях? Не буду кривить душой. О пустяках. — Ты что же, Алеша, все еще в солдатской шинели? — взял меня за изрядно поношенную полу единственной верхней круглогодичной одеженки искренне просто, будто давний-давний друг, располагающе улыбающийся Александр. — За одну главу твоего «Углеграда» редактор газеты мог бы выменять тебе в обкомовском «закрытом для других магазине» дюжину самых модных пальто! Волошин не дал мне возразить: — Обожди, обожди. Я тоже кое-что смыслю в стихах, хотя и никогда не писал их. Как это у тебя в «Углеграде»? Александр замолк на секунду-другую и, к моему удивлению, начал читать по памяти строчки из моей поэмы, главы которой публиковались в «Кузбассе»: …С уклона поезд прогремит, утихнет на изгибе и в царство черных пирамид въезжает, как в Египет. Величественно, высоко вздымаются вершины. И сердцу дорог и знаком их вид неустрашимый. Глядите: радужный наряд окутывает склоны. Преданья наши говорят: то горняков сердца горят и светят с терриконов… И добавил уже от себя: — Что бы там не говорили и не писали о твоем «Углеграде» всезнающие критики, а земля Кузнецкая в твоей поэме узнается. Безошибочно. Одно это — уже немало… Рад за тебя! — Спасибо, Александр, на добром слове! Но не будем говорить о поэме, пока она не закончена. А что касается забот обо мне нашего редактора, то где уж там Арсену Арсеновичу думать о существовании вчерашнего солдата, нынешнего литраба?! У редактора областной газеты, члена обкома партии, и государственных забот предостаточно. — Это ты, Алеша, зря. Что же может быть государственнее человека?.. Волошин все еще мыслил категориями постепенно исчезающего — особенно тут, в глубоком тылу, — фронтового товарищества. Он и не подозревал, с каким трудом даже авторитетные московские гости — и те из них, кто был здесь в эвакуации (встретили их в Сибири поистине хлебосольно), и те, кто наезжал к нам в командировки за материалами для своих книг, с каким трудом убеждали они нашего редактора печатать в газете мои стихи. Это же единственное место для их публикации. Ни в Новосибирске, ни в Москве на страницы изданий не пробиться: своих авторов предостаточно. К слову, в разное время находили возможность принять меня для бесед или для письменных отзывов о моем творчестве очень занятые писатели: выдающийся русский советский поэт Ярослав Васильевич Смеляков (он подарил мне свою книгу стихов: «Алеше Косарю — с большим уважением, любовью и уверенностью в его творчестве»); Петр Петрович Вершигора, побывав у нас на литературных «средах» после знакомства с моими стихами, первый предложил мне свою рекомендацию в Союз писателей СССР; Ольга Максимовна Зив, частая в Кузбассе московская гостья, издавшая потом свой роман «Горячий час», выступила в газете с большой одобрительной статьей о моем «Углеграде»; Степан Щипачев, Павел Шубин, Александр Твардовский, Семен Кирсанов… всех не назвать! Это лишь в Москве. Руководитель Новосибирских писателей Александр Смердов, известный поэт, отобрал для публикации мои стихи, и они были напечатаны в журнале «Сибирские огни»… Имена всех их, при резкой непохожести и противоречивости их суждений, я всегда буду вспоминать с благодарностью, как отзывчивых людей, которые хотели мне только добра. Сие ничуть не трогало редактора нашей газеты: он считал меня всего-навсего рядовым литрабом. Но стоит ли об этом рассказывать Александру? Может, у него сложатся с Арсеном Арсеновичем иные взаимоотношения. — Ты лучше расскажи о себе, — попросил я Волошина. — Как воевал? — Воевал, как все. Ты же сам побывал там. Знаешь, по чем фунт лиха. Я упомянул о девятнадцати боевых наградах Волошину, про которые с таким пафосом говорил редактор на летучке, впервые называя имя нового газетчика. — Вранье это! — расхохотался Александр. Орден Отечественной войны имею. И медали… Так у кого же из фронтовиков их нет? И в разных переплетах бывать доводилось. Это же война… Помнишь, говорили: минер на войне ошибается только раз. А фиксатор минных полей? Как ты думаешь, Алеша? Сколько ему судьбой разрешено ошибаться? .. Бывало, ползаешь по нашему минному полю и место расположения каждой мины наносишь на карту. У самого — душа в пятках: в любой миг можешь взлететь на воздух. Но не о смерти тогда думал — только о жизни моих товарищей по окопу. Как же иначе? Вдруг минер, что расставлял свои смертовины, погибнет. На войне, сам знаешь, это — не редкость. А после него по минному полю пойдут наши в атаку. Что же им на собственных минах подрываться?.. Вот за их жизни в ответе прежде всего ты, фиксатор минных полей. Александр взглянул на меня — не наскучило ли слушать — и продолжил. — Дождь ли проливной, и грязь непролазная. Стужа ли пальцы леденит. Забудь обо всем. И ползай по хитро запрятанным минам хоть всю ночь напролет. Но чтобы треклятая карта минного поля с точнейшими отметинами была к утру у твоего командира. А уж он передаст ту карту, кому следует, кто будет иметь прямое отношение к атакующим. Волошин свернул из клочка старой помятой газеты конусообразную самокрутку, всыпал в нее, сколько мог захватить большими сильными пальцами, порцию крупно нарезанного самосада, прикурил от спички молчаливого Николая Николаевича и, отгоняя широкой ладонью клубы едкого дыма, чтобы видеть меня, повернул разговор на другую тему. — И про меня, будто бы горного инженера, редактор тоже сочинил. Видимо, для пущей важности. Какой же я инженер? На шахте действительно работал. До войны. Но рядовым забойщиком. В Осинниках. Там у меня — мама. Тогда же и писать начал. Про наших шахтеров, моих товарищей. Хорошо! Ничего не надо было сочинять-выдумывать. В городской газете сказали: кое-что получается. Я, конечно, обрадовался. И еще сказали: больше читай классиков. Учись владеть словом, как твои друзья — отбойным молотком. Без науки, дорогой, ничего не получится. Александр широко улыбнулся, почесывая затылок. — У меня, Алеша, это было самым слабым местом. И приналег я на книги. Даже от друзей стал отбиваться. «Уж не влюбился ли, Саша?» — спрашивали они. — Представьте себе, влюбился!» — отвечал им. Не хватало времени. Но писать не бросил. Рассказы начал пробовать… Забрали их вместе со мной в городскую газету. Кое-кто из приятелей уже тогда подшучивал: скоро ты, Саша, станешь нашим, Осинниковским писателем… Я отмахивался. Но в душе был убежден: обязательно стану писателем! Жаль только маловато до войны поработал. Волошин легко присел на корточки, оперся ладной спиной о нагретый солнцем забор из неструганных досок, потемневших от времени, поднял с земли обломок веточки и начал вычерчивать возле своих истоптанных, давно не чищенных солдатских сапог одному ему понятные замысловатые фигурки. Казалось, он вовсе не замечает нас с Николаем Николаевичем, разговаривает сам с собой или какой-то неведомой нам давнишней мечтой. — Поспешили, знать, тогда мои хорошие Осинниковские товарищи, — вздохнул Александр. — Война раскидала нас по белу свету. Больше мы с ними не виделись… Я пошел добровольцем на фронт. Попросил маму сохранить мои рукописи. Думал, недолго задержусь на войне. Все мы тогда надеялись по глупости в два счета разделаться с фашистами. А наша бравада, наше хвастовство обернулись бедой, и держала она нас в крови и огне долгие страшные годы… Александр умолк. Но чувствовалось, — не закончил еще свою исповедь. И мы с Николаем Николаевичем, проведшим войну рабочим кузнецкого металлургического комбината, не торопили недавнего фронтовика. — После возвращения домой, — задумчиво произнес он, — думал закончить книгу. Набросков для нее в довоенных рукописях оставалось немало. Но пока я ползал по опаленным полям и болотам России, Польши, Германии, презренные домашние мыши распотрошили мой первый литературный багаж на чердаке до последнего пожелтевшего листочка. В студеную зиму мама пустила на растопку превращенные в труху рукописи. Очень хвалила мама те мои бумаги: хорошо горели! Помогали ей разжигать самые сырые дрова… Волошин поглубже затянулся дымом от чертового самосада и враз выдохнул отраву. Долго после войны у многих, и у меня тоже, не смывались с пальцев темнокоричневые отметины никотина. А что же говорить о следах войны в наших душах? Они никогда не сотрутся из многострадального сердца, будто рубцы на глубоких ранах… — Что ж, Саша, — догадывался я о его размышлениях, — довоенная проба пера очень даже может тебе теперь пригодиться. И глаза нынче у тебя зорче. И руки крепче довоенных. И мысли яснее после всего, что ты перевидел и пережил. Хорошая книга может у тебя получиться! Пора начинать. — А я уже и начал, — обрадованно подхватил Александр, взглянув снизу вверх, мимо моей солдатской фуражки на похмуревшее, пока мы разговаривали, небо в рваных темно-синих облаках. Он отшвырнул окурок и резко поднялся с корточек рядом со мной. — В этом деле, Алеша, двух мнений для меня быть не может. Костьми лягу, а роман о Кузнецких шахтерах напишу! Александр посмотрел мне в глаза с каким-то скрытым ожиданием — верю ли ему? — и добавил уже спокойно, буднично: — Для того и в газету к вам подрядился. Надеюсь, поддержит меня ваш редактор. Как когда-то поддержал редактор довоенный, Осинниковский. После короткой паузы спросил: — Помогает ваш газетный шеф молодым литераторам? Тебе, например? Поэма «Углеград» дается тебе, поди, не легче, чем роман безвестному провинциалу Волошину? — Все мы, Саша, — провинциалы. И самая большая наша беда — бескультурье. Но коль не довелось нам до войны получить настоящее образование, надо браться за него теперь. Самому. Талант, конечно, — надежный конь в творчестве. Но один он по бездорожью не в силах вывезти нас вместе с огромным грузом наших замыслов к желанной цели. Такому бы коню-таланту впристяжку да еще — культуру, образованность. Какая замечательная упряжка получится. Скачи во всю прыть!.. Александр улыбнулся. Но глаза оставались грустными. Он ждал от меня конкретного ответа о конкретном редакторе. «Что ему сказать? — подумал я. — Нашему редактору и его ближайшим помощникам в высшей степени безразлично мое — и если бы только мое! — влечение к литературному творчеству. Они считают его даже… вредным. Дескать, литературное творчество отвлекает от основной работы. Забирает время и силы, необходимые газете. А то, что оно обогащает человека, приучает к усидчивости, настойчивости, самостоятельности, оттачивает его язык, делает речь ярче, красочнее, живее… Впрочем, разве перечислишь все достоинства литературного творчества?» К великому сожалению, многие руководители чужды любому творчеству. Они привыкли исполнять чужую волю, то, что им велят начальники. Они склонны простить вам такой «грех», как коллекционирование почтовых марок, спичечных коробков, пустых бутылок… Это, по их высокому мнению, не наносит ущерба вашей основной работе. А вот стихи писать, прозой заниматься, живописью, скульптурой и т. д. Не смей: вредит производству!.. Борис Полевой признался как-то нам, участникам первого Всесоюзного совещания молодых литераторов в Москве. Ему, автору широко известной «Повести о настоящем человеке», редактор даже такой прогрессивной газеты, как «Правда», Поспелов не раз сердито выговаривал за то, что Полевой, будучи сотрудником газеты, занимается литературным делом «в ущерб газетному». Парадокс. В таком случае нашему Арсену Арсеновичу сам бог велел костерить меня (и любого на моем месте) за литературное творчество. Ему нужны от меня только газетные строки. И даже не мои. За них пришлось бы что-то платить. Мне — ничтожно малый гонорар. Но все же платить. А этого ой как не любил наш скупой для своих подчиненных редактор! Ему нужны от меня прежде всего чужие авторские материалы. Значит, целыми днями делай работу за других. Будь негром, как тогда говорили газетчики. Правка, правка и еще раз правка. «До умопомрачения!» — говаривал мой любезный начальник. А Виктор Львович знал, что говорил, и не кривил душой. А ведь были еще и письма читателей. Они поступали в редакцию самотеком. Писали их, как правило, люди, перегруженные основными делами. Им не до стиля письма. Изложить бы сколько-нибудь удобоваримо суть жалобы или просьбы, да куда там: иногда это был — крик души. И мы старались бережно относиться к авторской мысли. В меру своего умения старались очистить ее от шелухи, лишних, неточных выражений. На письмах неискушенных людей можно было при желании многому поучиться: искренности, простоте, оригинальной образности языка. Но таких писем было значительно меньше. Уж больно низкой была грамотность населения. Одним словом, как ни крутись, а свободного времени у газетчика не оставалось. Но мне совсем не хотелось огорчать Александра теневой стороной редакционной жизни. Тогда, скажем, какой-то верховный оценщик-идеолог придумал для газет иезуитское правило: 60 и 40. Эти магические числа обкрадывали журналистов догола. Мало того, что им платили нищенский гонорар за их собственные материалы. Редактор не позволял газетчикам печататься в своем органе больше «положенного», так как львиную долю гонорара — 60 процентов — он обязан был выплатить внештатным авторам. И только оставшуюся часть — своим работникам. Заколдованный круг! Все силы отдай родной газете. В других изданиях печататься не смей. О «личном» своем творчестве забудь. Живи впроголодь, растягивая заработанные рубли от получки до получки. И это при всеобщем обывательском мнении о безбедной жизни журналистов, которые-де «гребут гонорары лопатами». Как-то, много лет спустя, будучи редактором многотиражной газеты на пассажирском теплоходе «Иван Франко» с иностранными туристами на борту, при подходе к Америке я оказался без зарплаты. — А зачем вам зарплата? — удивленно спросил меня помполит с выразительной фамилией Тупицын, когда я пришел к нему выяснить причину недоразумения. — Вы же — поэт, журналист. А значит — миллионер. Чтобы не обижать вас, мы не предусмотрели вам на пароходе зарплату… Пришлось долго растолковывать Тупицыну и его товарищам, что в СССР тогда было лишь два-три литератора-миллионера, а подавляющее большинство, — тем более — журналистов, живет очень бедно. Поверил ли мне тогда Тупицын, не знаю. Но все полгода на теплоходе мне выплачивали ежемесячно по… 77 рублей! Плюс валюта, чтобы ее хватало для одного человека на сигареты и «Кока-колу». Ни цента больше! На такую зарплату я, конечно же, скупил и привез домой половину Америки! Такова сила мифа и такова реальность! Товарищи… вельможи. Волошин был собкором, сравнительно свободным газетчиком. Ему не нужно было сидеть в редакции с утра до ночи, как нам. Не обременяли Александра и другие обязанности, например, частые ночные бдения — дежурства по очередному выпуску газеты. Но особенно удивил Волошина мой рассказ о товарищах… вельможах. Почти всегда во второй половине дня редактор заставлял Касперовича, а тот — меня готовить к печати выступление какого-нибудь важного руководителя (из тех, что привыкли только повелевать). Такой руководитель, видимо, считал себя непогрешимым и в деле, и в слове. Речь его и на бумаге выглядела приказом. Тон ее не позволял даже намека на возражение. Такой автор располагал штатом грамотных помощников. Они, пожелай того шеф, казалось бы, могли привести его статью в божеский вид, избавить от заскорузлых штампов, многословия, бесконечной цифири. Но шеф об этом и не думал. А надоумить его наш редактор не смел. Стоя по команде «смирно» возле телефона, Арсен Арсенович молча выслушивал указующие напоминания автора статьи: — Смотри, чтобы твои щелкоперы не изуродовали мое выступление!.. отвечаешь головой за каждое мое слово!.. Посчастливилось избежать Волошину и еще одного унижения. Многие годы в журналистике (да и в литературе) широко паразитировало позорное явление: писать за других. Одаренных газетчиков или писателей вынуждали сочинять статьи, воспоминания, повести, романы — от первой до последней строки — за какую-нибудь знаменитость, за какого-нибудь советского «вельможу». Его имя в единственном числе красовалось под «его» опусом в газете или в журнале. А то и на отдельно выпущенной красочно оформленной книге. Хотя к ее написанию он не имел ни малейшего отношения. Подобные, с позволения сказать, авторы брались за перо только для того, чтобы расписаться в платежной ведомости и получить чужой гонорар, к тому же еще повышенный. Его доставлял высокопоставленным вельможам под строжайшим секретом, лично, их верный слуга — наш редактор. Бдительно ограждал он газету от «крамольных» (по его выражению) выступлений рядовых людей, доведенных произволом начальства до отчаяния. Не останавливался даже перед тем, что вынуждал поздно ночью переверстывать газетную полосу, и выбрасывал в корзину для мусора критические или взывающие о помощи материалы, подготовленные нами к печати. Позже, на редакционных летучках, посвященных разбору вышедших номеров газеты, редактор устраивал нам публичную выволочку: «просмотрели грубые политические ляпсусы» и не до конца избавились от политической мягкотелости. Критиковать можно было только по указанию свыше. И забывать об этом не рекомендовалось никому. Только чудом избежал я изгнания из газеты, даже суда и тюрьмы за пренебрежение этим неписаным правилом. Впрочем, — все — по порядку. Аня Смирнова, забитая жизнью мать двоих маленьких детей (ее муж, военный журналист, погиб от предательской пули на освобожденной от фашистов польской земле), технический секретарь редакции, прибежала в наш кабинет белая от испуга. — Алеша, скорей! Тебя вызывает Арсен Арсенович. Вернулся из обкома страшно сердитый… — А причем тут я? — хотелось ответить Ане. Но мое предчувствие ничего хорошего не предвещало. — Что вы тут натворили?! — закричал редактор, тыча коротким толстым пальцем в то место газеты, распластанной на огромном столе и густо исчерканной красным карандашом, где напечатан мой очерк о Таштаголе. – Как вы посмели додуматься до таких оскорблений? И кого! Самого Романа Васильевича! Директора всемирно известного комбината! Он же — член бюро обкома партии. Лауреат Сталинской премии. Герой Социалистического труда. Депутат Верховного Совета СССР. А вы называете его гастролером в персональном вагоне. И все из-за какой-то паршивой рабочей столовой с ее вонючими щами. Где вы раздобыли это вранье?.. За него на бюро обкома меня чуть не выгнали из партии… Редактор задыхался от гнева. На него страшно было смотреть. О себе нечего и думать: моя песенка спета!.. С той поры прошло чуть ли не полвека. Но до сих пор я так и не знаю, что спасло меня тогда от расправы за критику советского вельможи. Одни говорили: письма рабочих из Таштагола. Они дошли до Москвы, и оттуда был телефонный звонок в обком: навести порядок на крупнейшем руднике. Значит, мой очерк был своевременным и правдивым. В его истинности я не сомневался. Никогда не писал того, чего не знал, в чем сам не убедился. А тут нам с Волошиным в злополучной столовой Таштагола, единственной на всем руднике, рабочие показали гнилые продукты. Горняки с возмущением рассказали о приезде к ним, на рудник, «самого» директора комбината. Он, конечно же, не удосужился побывать в рабочей столовой и в горняцком непригодном для жилья бараке. — Что ему, барину, до нашей житухи! — возмущались горняки. — У него свой персональный дворец на колесах с прислугой и личным поваром. Сладко ест, мягко спит. А нам — лишь вкалывать, пока не загнешься… Другие говорили, что меня спас от расправы за критику сам… редактор. Спасая прежде всего самого себя, он показал первому секретарю обкома партии письма-жалобы из Горной Шории (они еще до моего выступления в газете пришли к нам, в редакцию, и лежали вместе с другими в ящиках письменного стола другого, партийного, отдела). В Горной Шории располагались почти все рудники Кузнецкого комбината. И везде в рабочих столовых кормили горняков не лучше, чем в Таштаголе. И это при том, что комбинат имел несколько самых крупных в Кемеровской области пригородных совхозов. Весьма преуспевающих!.. Куда же шла их вкусная продукция? Письма в редакцию, копии (их оригиналы авторами посланы в Москву), подписаны десятками горняков. Комиссия обкома после выезда на место происшествия, в Горную Шорию, подтвердила правдивость вопиющих фактов. Мне раньше других сообщил об этом по телефону не на шутку встревоженный за мою судьбу Волошин: — Я готов, — сказал он, — перед кем угодно своим партийным билетом подтвердить то, что мы с тобой, Алеша, видели в рабочей столовой Таштагола. Правильно ты раздолбал зажравшихся чинуш!.. А что же «барин» с Кузнецкого комбината? Сняли его с работы? Исключили из партии? Понизили в должности?.. Полноте! Его даже не пожурили. Кузнецкий комбинат своими делами заслуженно гремел на всю страну. Добротный металл отсюда подпирал всю нашу могучую державу. А какой ценой, какими лишениями и страданиями рабочих он доставался, это ни директора комбината, ни его покровителей в Кемерово и в Москве не интересовало. О людях, разумеется, рядовых, — будь они газетчики, шахтеры или металлурги, — заботились тогда (как и сейчас!) главным образом на словах. Начальство любого ранга (младшие равнялись на старших!) думало в первую очередь о планах, о производстве и — о себе (далеко не в последнюю очередь). Мы, газетчики, засиживались на работе в редакции с утра до глубокой ночи. А то и до рассвета. — Так надо, — непререкаемо требовал редактор. — Сталин работает всю ночь. Обком партии — тоже (вдруг среди ночи позвонят из Кремля!). А мы — газета областного комитета партии. Нам сам бог велел сидеть до утра. Слова редактора подкреплялись еще и тем, что вечерние телеграммы ТАСС поступали из столицы поздно (плюс разница во времени между нами и Москвой — четыре часа). А областная газета обязана была давать эти телеграммы в текущий номер. Где же тут, при всем желании, на трижды устаревшем полиграфическом оборудовании (спасибо типографистам за их мастерство!) управишься с выпуском газеты до рассвета? А если и случалось подготовить газету к печати раньше обычного, ночью, то не побредешь же домой по темному городу. Осветить его, привести в элементарный порядок не на что и некому. Да и зачем? Начальство ездит в персональных машинах. А остальные обойдутся и так… — Переведите редакцию в наш город, — подшучивал Волошин, когда я рассказал ему о нашем житье-бытье. — У нас от Кузнецкого комбината и света больше — домны и мартены не гаснут круглосуточно! — и улицы, не сравнить с кемеровскими… (И добавлял, посмеиваясь: «В центре»). И вспомнил о персональной машине редактора: — А почему бы вам не разъезжаться по домам после работы ночью в редакторском «ЗИМе»? Машина не маленькая — все бы разместились. Какие мечтания! Наивный Александр! Наш редактор — строжайший эконом!.. Застала тебя ночь в редакции — бери подшивку старых газет вместо подушки и — на драный редакционный диван. Прикурнешь часок — ругой до рассвета. Если обнаглевшие крысы позволят. А с утра опять за работу… Сейчас даже не верится, что мы могли все это вынести, живя впроголодь, без собственного жилого угла. Выручала молодость. И, конечно же, увлеченность, преданность делу. Хотя и среди нас (и не только в «Кузбассе») было немало случайных в журналистике людей. Их интересовало лишь одно: любым способом «зашибить монету». Опубликоваться с любым дерьмом и выторговать у редактора побольше гонорара. А там — хоть трава не расти! Подобных халтурщиков и доныне, бог весть, сколько кочует по газетам, журналам, телевидению и радио. И на них, халтурщиках во всех областях нашей жизни, лежит большая доля вины за народные беды. В любое время года, в любую погоду, точно к девяти часам утра на своем персональном чернолаковом «ЗИМе» приезжал на работу редактор. Он жил в пятистах метрах от редакции, располагавшейся тогда рядом с кинотеатром «Москва», в старом двухэтажном каменном доме по улице Сталина, обнесенном высоким забором с колючей проволокой поверху. И с непременной охраной. Точно так же, как и подъезд «правительственного» дома, где жил редактор и где милиционер круглосуточно оберегал квартиру секретаря обкома партии. Я хорошо знал тот дом. В войну там размещался эвакогоспиталь 2495. В нем и мне довелось лечиться. Нянчились с нами, «неходячими», тогдашние врачи, и медсестры, и санитарки, будто любящие матери со своими детьми. И лекарства. И уход. И лучший кусочек еды — для нас (хотя сами были полуголодны). И безупречная чистота в палатах. Это в тех самых перегруженных палатах, где поминутно слышалось просящее: «Няня, утку!.. Няня, судно!.. Вот уж полвека я — в неоплатном долгу перед теми заботливыми людьми. И благодарность им, их памяти растет в моей душе с каждым годом. Стоит ли говорить, что дом тот, с госпиталем, милиционером при нас не охранялся. Солдат, фронтовиков берегла тогда только совесть народа… Быстрыми короткими шажками по тихой лесенке с черного входа, чтобы никто не видел, поднимался в редакцию на второй этаж свежевыбритый, холеный, отменно, «с иголочки» одетый, но… уже сердитый Арсен Арсенович. Быстро обходил все редакционные кабинеты. Он это проделывал внезапно по несколько раз в день. И горе тому сотруднику, который не сидел еще за письменным столом! Его ожидал тут же разнос. Редактора не интересовало, здоров ли ты, бываешь ли дома и есть ли у тебя угол для ночлега, где и чем ты питаешься, на что содержишь семью, чем живешь сам… На пустяки подобные редактор не тратил свое драгоценное время. Его высокий заработок, плюс ежемесячная закрытая прибавка партийного руководителя «в конверте» и доступ к тайному для посторонних обкомовскому распределителю делали жизнь Арсена Арсеновича безбедной. А сытый голодного не разумеет. Редактор знавал лишь одно: свою газету. И не переставал требовать: — Хоть умри, но сделай все, чтобы завтра утром газета вышла в свет! |
[ Главная ] [ Содержание ]
|